Действительно, было чему радоваться… Вместо двух офицеров и двух штурманов на судне оставался единственный человек, знающий навигацию, но не оправившийся окончательно после тяжелой семимесячной болезни. Вместо 30 человек экипажа на судне оставалось десять, в числе которых молодая девушка, стюард, повар и два молодых матроса, один из которых ученик. Особенно радостно, наверное, было оттого, что у форштевня появилась большая трещина.
Командир отговаривал людей от ухода с судна. Обещал, что если не удастся освободиться, то летом они все покинут шхуну на ботах. Но его уговоры не действовали. В отчаянии Брусилов сказал, что они могут уходить, хоть все. Он так и записал свои слова в вахтенном журнале. С командиром и Ерминией Жданко решили остаться до конца восемь человек, в их числе оба гарпунера, боцман, механик, повар и матросы. Остальные под руководством Альбанова, обдирая внутренние помещения шхуны, строгали из этого дерева нарты и каяки, а паруса использовали для их обтяжки. Беспардонность и наглость действий штурмана вызвала возмущение Брусилова, но не в силах что-либо сделать, после нескольких стычек он махнул на происходящее рукой. От бота, который предложил им вместо каяков командир, штурман отказался. Часть дерева, полученного из сломанных переборок, они забрали с собой для костров. Четырнадцать дезертиров неплохо экипировались, запаслись провизией, аптечкой, каждая пара везла с собой по десять пудов груза продовольствия и необходимых вещей, вооружены были до зубов с запасом в 1250 патронов.
Поражает ненависть и безжалостность Альбанова к Ерминии, Брусилову и остальным не предавшим командира членам экипажа. В свои последние дни на шхуне штурман часто забирался в обсервационную бочку, закрепленную на грот-мачте, чтобы осмотреть горизонт. «В тихую ясную погоду приятно посидеть в обсервационной бочке на высокой мачте. Как в белом одеянии, лежит и спит красавица “Святая Анна”, убранная прихотливой рукой мороза и по самый планширь засыпанная снегом, – писал Альбанов. – Временами гирлянды инея срываются с такелажа и с тихим шуршанием, как цветы, осыпаются вниз на спящую. С высоты судно кажется уже и длиннее. Стройный правильный рангоут его кажется еще выше, еще тоньше. Как светящиеся лучи, бежит далеко вниз заиндевевший стальной такелаж, словно освещая застывшую “Святую Анну”. Полтора года уже спокойно спит она на своем ледяном ложе. Суждено ли тебе и дальше спокойно проспать тяжелое время, чтобы в одно прекрасное утро незаметно вместе с ложем твоим, на котором ты почила далеко в Карском море у берегов Ямала, очутиться где-нибудь между Шпицбергеном и Гренландией? Проснешься ли ты тогда, спокойно сойдешь с своего ложа, ковра-самолета, на родную тебе стихию – воду, расправишь широкие белые крылья свои и радостно полетишь по глубокому морю на далекий теплый юг из царства смерти к жизни, где залечат твои раны, и все пережитое тобою на далеком севере будет казаться только тяжелым сном?»
Собственно, на этом поэзия, в подражание гоголевской «птице-тройке», и заканчивается, дальше он рисует иную картину: «Или в холодную, бурную, полярную ночь, когда кругом завывает метель, когда не видно ни луны, ни звезд, ни северного сияния, ты внезапно будешь грубо пробуждена от своего сна ужасным треском, злобным визгом, шипением и содроганием твоего спокойного до сего времени ложа; с грохотом полетят вниз твои мачты, стеньги и реи, ломаясь сами и ломая всё на палубе? В предсмертных конвульсиях затрещат, ломаясь, все суставы твои и через некоторое время лишь кучи бесформенных обломков да лишний свежий ледяной холм укажут твою могилу. Вьюга будет петь над тобой погребальную песню и скоро запорошит свежим снегом место катастрофы. А у ближайших ропаков (так Альбанов называл высокие торосы) кучка людей в темноте будет в отчаянии спасать, что можно из своего имущества, все еще хватаясь за жизнь, все еще не теряя надежды…. Да, любопытно, что-то ждет тебя, “Святая Анна”? А пока ты хороша! Пусть там, внутри тебя уже началось разрушение, но оно незначительно пока. Это даже нельзя назвать разрушением. С болью в сердце отрывается каждая доска от бесчисленных переборок твоих. Кучка людей все теснее и теснее сбивается в глубине твоего трюма, отчаянно отбиваясь от беспощадной суровой стихии. Одна забота у них: как можно дольше растянуть провизию…»
Не сочувствие в этих строках, а злорадство по отношению к 22‑летней Ерминии Жданко и к тем, с кем он полтора года делил хлеб за одним столом и кого предал в самую трудную минуту.
10 апреля 1914 года настал день расставания. Забыв горечь обид, простив предательство, оставшиеся вышли проводить бросавшую их часть экипажа. До этого устроен им был прощальный обед, распили за их удачу заветную бутылку шампанского, припрятанную для торжественного случая командиром, а шатающийся от слабости Брусилов помог Альбанову тронуть нарты с места.
Единственная просьба была у Брусилова, Ерминии Жданко и их товарищей – передать письма родным и близким. Георгий Львович проявил вообще исключительное благородство: он вместе с письмами дал Альбанову выписку из судового журнала и предписание. Эти документы если морально и не оправдывали бегство штурмана и части экипажа с судна, то по крайней мере уводили их от юридической ответственности.
Благородство проявили и остальные члены экипажа. По словам самого Альбанова, вся команда помогала в сборах: «… кто портняжничает, кто сапожничает, а кто готовит и упаковывает провизию. Денисов, наш милейший гарпунер-китобой, волнуется больше всех, хотя он остается на судне».